– И он, хха, расплатится, – легко кивнул Небесный. – Ты же пойми, брат, не бывает абсолютно чистых людей. Бывают очищенные. Помнишь, как ты очистился? Наверняка же помнишь, ага.
Такое не забывается, подумал Григорьев, не умел бы прощать, не научился бы, век бы проклинал все это ваше очищение…
– Ты, это самое, расскажи, Григорьев. Хочется услышать.
– Вы же были там…
– А ты напомни.
Григорьев выдохнул, в горле запершило с новой силой, так, что на глазах проступили тяжелые слезы. Заговорил быстро, сквозь колючую боль:
– Ведь по книге как? Очистится только тот, кто простит. Поймет, что не надо делать больше зла на земле, и вырежет червоточины из грешного тела.
– И ты, стало быть, не поленился, вырезал?
– Я увидел вас впервые. Помню. Вы сидели на подоконнике в душевой, а за вашей спиной, за окнами в решетках светила луна. И у вас еще козырек был целый.
– Ах, времена…
– Это же ваш голос сказал мне прийти в душевую.
– И сказал тебе – захвати с собой что-нибудь острое, хха. Помню, а как же? В этих ваших тюрьмах всегда найдется что-нибудь острое.
– Я взял перочинный нож. Он у меня хранился, на всякий случай.
– Пригодился…
– Вы сказали, что только через очищение можно прийти к истине. Очистившийся да поймет, а понявший да воссоздаст.
Григорьев не в силах больше был сдерживать острый, едкий кашель и зажал рот кулаком, выплевывая с кашлем невыносимую боль. Перед глазами поплыло, подернулось ночной звездной дымкой, и он с невероятной четкостью увидел вдруг ту саму тюремную душевую, упакованную в серый кафель, с высокими отштукатуренными потолками, с мутной желтой лампой, закрытой круглым плафоном. Увидел влажный щербатый пол с хлорными разводами, ржавые металлические поддоны и местами подгнившие скамейки. Торчали из стен тройные крючки-вешалки, темнели следы от гвоздей, и полоска синей краски разрезала стены надвое. И, конечно, увидел подоконник, Небесного человека и лунный свет.
А в руках ощутил холодную рукоятку старенького перочинного ножа, который добыл месяца два назад, когда не знал еще точно, куда заведет бесконечная (казалось) тюремная жизнь. Вспомнил, как беззвучно выскользнуло лезвие, а Небесный предложил:
– Ну ты посмотри сначала, брат. Осмотрись.
А что осматриваться, когда Григорьев и так знал, где у него засела червоточина проклятая, не дающая жизни, ломающая судьбу от рождения до тюрьмы. Это все она виновата. Кто же еще?
Подошел к овальному зеркалу, которое все в царапинах и трещинках по углам, выгнулся, нащупал холодными пальцами червоточину чуть выше поясницы, справа. Расплылась червоточина размазанным пятнышком, в диаметре чуть меньше пяти сантиметров. Похожая на родимое пятно. Вот только если надавить на нее пальцами, то пальцы провалятся внутрь, а сама червоточина порвется надвое, переползет рваными кругляшами и на пальцы, и под ногти, и по всей руке растечется. Заразная эта штука!
Выдохнул, сжал зубы так, что заболело в скулах. Всадил лезвие под кожу, еще глубже! Перехватило дыхание. А надо было вырезать. И вырезал! Медленно, резкими движениями, словно пилил по кругу – следил в зеркале, чтобы все ухватить, не оставить. Сразу подалась толчками на волю темная кровь, поплыла по пальцам, закапала на пол, размазалась по обнаженному телу. Боль усилилась, и сквозь зубы вырвался тонкий, предательский хрип. Руки задрожали. Глянул на Небесного, а тот, подавшись вперед, ступил носком ботинка на пол, а вторую ногу поджал.
И вот тут не помнил, как закончил, но вспомнил особенно ярко, что рухнул на пол и, скорчившись, лежал на боку, щекой в лужице с хлоркой, а Небесный подошел, присел на корточки, извлек из ладони кровавую червоточину и принялся ее есть.
– Красавец! Вот теперь, стало быть, верю. Смотрю и не налюбуюсь. Чист! Чист! – воскликнул Небесный, насытившись и растерев по губам кровавые капли и гаснущие искорки. – Если доживешь до утра – станешь другим человеком. Гарантирую.
И ведь стал…
Откашлявшись, Григорьев заметил, что Небесный человек сделался как будто прозрачным, но не таким, как бывают в фильмах призраки, а неуловимо – на грани сознания. Тело его перестало быть плотным, сделалось двухмерным, плоским. Небесный человек, кажется, даже немного воспарил над землей. Лунный свет прошил его рваными стежками в нескольких местах.
– А что делать в Геленджике? – спросил Григорьев сквозь кашель. – Кого чистить-то?
– Да ты не беспокойся, дружище. Завтра все увидишь. – Небесный прислонил указательный палец левой руки к краю поломанного козырька, улыбнулся и исчез.
Мир навалился привычной тишиной, и только где-то очень далеко затухающей волной лилась южная приморская музыка. Григорьев прижал руки к горлу, стараясь подавить кашель. Согнулся пополам и стоял так, в неудобной позе, несколько минут. Где-то на трассе задрожал автомобильный гул, осветил коротко фарами и поле, и Григорьева.
Заболело в боку, в том самом месте, где когда-то росла червоточина. Как болит у людей сломанная некогда нога перед началом грозы. Григорьев помассировал, выпрямился и, покашливая, заковылял обратно к автомобилю. На душе сделалось как-то чище и приятнее. Так тоже бывает перед кляксами.
И Небесный не обманул. С утра появились кляксы. Они распороли небо с двух сторон и потянулись вдоль горизонта туда, где у Черного моря раскинулся город Геленджик.
До Геленджика, к слову, ехали недолго. Нырнули сначала в карьер между двух вечнозеленых холмов, потом вынырнули, закружились кольцами невероятной дороги – и вот уже потянулась то справа, то слева голубая линия моря, извивалась, исчезала и появлялась вновь. Григорьев ловил взглядом этакую красоту, изгиб, где море сливалось с небом, и ощущал, как успокаивается в душе, как зарождается глубокое и правильное чувство. Все должно идти своим чередом.